В электронном тексте указана нумерация страниц печатного издания: \C._\
Примечания приведены в конце глав.
© Нечаева М. Ю., 1998
Коммерческое использование и распространение в печатном виде, а также размещение в электронных библиотеках и изданиях без разрешения правообладателя недопустимы.
При цитировании и ссылках на данную публикацию указывать:
Нечаева М. Ю. Монастыри и власти: управление обителями Восточного Урала в XVIII в. Екатеринбург, 1998. С.__ (http://atlasch.narod.ru/)
ГЛАВА IV.
СУДЕБНО–СЛЕДСТВЕННАЯ
ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ
И РЕГУЛЯЦИЯ СОЦИАЛЬНЫХ
КОНФЛИКТОВ
1. Судебно-следственная деятельность
\С.111\
В 20–60-е гг. XVIII в. не принимались акты, коренным образом меняющие или систематизирующие все правовые нормы в России. Продолжали действовать основные сборники светского и церковного законодательства – Соборное Уложение, Номоканон, Правила и акты церковных соборов, – дополнявшиеся текущими указами.
С петровской эпохи центральные светские органы особое внимание уделяли регламентации судебного порядка во всех присутственных местах. Специально предписывались сроки ведения дел (не более месяца с момента подачи челобитной), знание судейскими законов и уставов, особенно новоизданных. Подробно расписывался порядок в судебных местах: как подавать челобитную, как вести себя в суде, когда и как скреплять протоколы, как поступать, если судейское лицо будет подозреваться в лихоимстве и неправосудии, если истец окажется виновен по другим делам и т.д. [1].
Поскольку в компетенции монастырских властей оставались только мелкие имущественные и уголовные правонарушения зависимых крестьян, контролем за соблюдением в монастырской судебно-следственной практике общих процессуальных требований местные инстанции не занимались, а сами эти предписания посылали в обители «для ведома» (тип V).
Особое внимание центральные органы уделяли вопросу о политических преступлениях. Они определяли организационные структуры, на которые возлагалось расследование государственных \С.112\ преступлений (основная – Тайная канцелярия – была ликвидирована только манифестом 21 февраля 1762 г., передавшим ее полномочия Сенату). Синодальным указом 1729 г. наказание духовенства, ложно сказавшего «слово и дело», поручалось компетенции епархиальных архиереев, а сенатским указом 1742 г. предписывалось отправлять духовенство и население церковных вотчин, «крикнувших» «слово и дело», в губернские канцелярии [2].
Всячески пытались оградить население от прочтения подметных писем и подложных указов. О найденных авторах и понесенном ими наказании оповещали по всему государству. Подложные письма полагалось, не распечатывая, жечь на месте при свидетелях (указы 1715, 1718, 1726, 1732, 1745 гг.). За недонесение о подметных письмах и их составителях Синод обещал предавать анафеме, а со стороны светских властей грозило тяжелое физическое наказание [3]. В обязанность всем жителям государства вменялось доносительство о фактах поношения государя, и «удаление всякому чину от всяких продерзостных и непристойных разглашений» [4].
Именным указом 28 апреля 1722 г. предписывалась и новая мера – объявление священниками об «умыслах», услышанных на исповеди. Эта норма, включенная в «Прибавления к Духовному Регламенту», шла в разрез с церковной традицией и с указами ХVII в., требовавшими соблюдения тайны исповеди [5]. Ни одного случая подобного объявления по изученным фондам не зафиксировано, как и фактов обнаружения «подметных писем» и произнесения «непристойных разглашений» – эти ситуации были неактуальны для уральских обителей, поэтому указы оставались для монастырей чисто информационными (тип V – регуляция с участием центральных органов). Механизма контроля за соблюдением предписаний не было, ставка делалась на страх наказания.
Монастыри использовались и как общественные тюремно-исправительные учреждения. Люди, отбывающие наказание, были во всех изучаемых нами монастырях.
В 20–60-е гг. XVIII в. еще не были разработаны общие принципы организации пенитенциарных органов. Не было даже регулярной системы информации о численности колодников и их преступлениях. Продолжали встречаться случаи содержания в \С.113\ монастырях лиц без всяких указов: в 1743 г. сведения о них собирались по всему государству [6]. Время от времени издавались указы об отсылке в монастыри раскольников и нарушительниц церковных предписаний о браке; о мерах наказания чиновников, допустивших отпуск колодников за взятку (именной указ 6 апреля 1722 г. предусматривал их пытку); об искоренении нищих и бродяг как социальных категорий, среди которых пребывает слишком много колодников (указ 1742 г.) [7]. Все эти требования шли в русле ранее изданных норм, касаясь только некоторых вопросов содержания колодников и отчетности о них.
Раскольников и совершивших прелюбодеяние женщин действительно отправляли в уральские монастыри. Вероятно, посылали из обителей и сведения о колодниках (к сожалению, в монастырских архивах они не сохранились). Все остальные предписания были неактуальны для уральских обителей: колодников ставили в работы и за это кормили из монастырской казны, поэтому не отпускали их искать себе пропитание; за взятку – не отпускали; искоренением нищих и бродяг при церквях духовные власти, по-видимому, не занимались. Местные органы – как светские, так и церковные – за исполнением этих указов не следили (тип V).
Но отнюдь не все указы центральных органов относительно судебно-следственной деятельности оказывались для уральских монастырей сугубо информационными, ряд из них подкреплялся мерами местных инстанций и в силу этого действительно исполнялся (тип IV).
Вскоре после своего создания Синод проявил инициативу по более четкому определению своей судебной компетенции (и соответственно компетенции всех церковных судов, поскольку Синод был высшей инстанцией для них). На синодальный доклад 12 апреля 1722 г. последовала высочайшая резолюция [8], согласно которой в сферу светского суда поступали некоторые дела, связанные с регуляцией семейно-брачных отношений (об этом подробнее в гл.V). Позднее (4 сентября 1722 г.) Синод опубликовал указ [9], еще раз фиксирующий традиционную сферу дел духовного ведомства. Он подтверждал вотчинную судебную власть монастырских и архиерейских управителей над населением церковных \С.114\ вотчин, оставлял в сфере компетенции духовных судов дела о мелких имущественных и уголовных преступлениях духовенства (кража, бой, брань), о церковных кражах, преступлениях против веры и семейно-брачных отношений. Низшей инстанцией такого духовного суда считалось духовное правление, более высокими – епархиальный архиерей и Синод [10]. Синод и консистория запрещали духовенству обращаться в светские суды минуя епархиальный, предписывали отдавать крестьян церковных вотчин к следствию в отдаленные судебные инстанции только с архиерейского разрешения. Консистория действительно следила за соблюдением данных правил, вступая в случае необходимости в непосредственную переписку со светскими канцеляриями [11]. Монастырские власти придерживались той же позиции, что и консистория, и такое единодушие способствовало соблюдению на практике предписанного порядка. Привлечение местных инстанций к реализации указов центральных властей (тип IV) и в этом случае способствовало высокой эффективности управления.
Именными и сенатскими указами стремились четче определить категорию дел, подлежавших расследованию по разряду «государева слова и дела». Само понятие политического преступления исторически могло достаточно сильно варьироваться. В историографии понимание его в петровскую эпоху, практически не изменившееся и в изучаемый нами период, достаточно подробно проанализировано в работе Н. Б. Голиковой «Политические процессы при Петре I» (М., 1957).
Население страны было склонно толковать как политические преступления весьма широкий спектр дел, чуть ли не любое нарушение именных указов. Расследование часто выявляло полную несостоятельность подобных заявлений, поэтому Тайная канцелярия была завалена различного рода делами, не имеющими политического оттенка. В 20–60-е гг. XVIII в. императорская власть и Сенат неоднократно напоминали об ответственности за ложно сказанные «слово и дело» – как для всего населения империи, так и особо для духовенства, военных, крестьян, об ограничении этой категории дел только следствиями об умысле на государя и измене, а также о краже церковной казны. Указом Сената 7 апреля \С.115\ 1742 г. из числа таких преступлений были исключены и дела о случайно допущенном неправильном написании титула императрицы в документах. В 1762 г. ложные доносы были приравнены к бытовым проступкам [12].
Практика уральских обителей показывает, что эти меры были весьма актуальны: практически все дела, по которым монастырские крестьяне, служители или монашествующие «кричали» «слово и дело», на поверку оказывались ложно сказанными – по пьянству или из желания привлечь внимание к своим доносам, избежать наказания. За «слово и дело» выдавали сведения о месторождениях железной руды, серебра; монах Авраамий Карамышев выдавал за него «дело пушек» и был отправлен в Синод для расследования, хотя, возможно, истинной причиной его доноса было желание оказаться в столице и передать собственную рукопись государю. В период «дубинщины» сотник Василий Лавров тоже кричал «слово и дело», но в действительности лишь хотел привлечь внимание светских канцелярий к вотчинным злоупотреблениям монастырским властей [13]. Монастырские власти никогда не брали на себя полное проведение следствий по подобным делам и, получив донос и устроив допрос доносителя, тут же отправляли его под караулом либо в управительскую канцелярию или в Канцелярию Главного Правления Сибирских и Казанских заводов (если речь шла о мирянине), либо в консисторию (если речь шла о монахах). Все последующие допросы проводились уже в этих инстанциях. Ложных доносителей секли плетьми и отсылали по месту жительства (законодательно была предусмотрена и возможность отправки на каторгу или в ссылку).
Никакого механизма контроля за тем, чтобы все выявленные политические дела доводились до сведения судебно-следственных структур, не было. Однако восприятие подобных дел как особо тяжких, традиционно суровые меры наказания всех причастных к их сокрытию приводили к тому, что о любом объявлении монастырские власти стремились донести в светские и церковные органы, тем самым снимая с себя ответственность. Внешние структуры тоже стремились подстраховаться и переправить объявителя в вышестоящие инстанции. Таким образом, все старались переложить \С.116\ вопрос об отнесении к «слову и делу государеву» узкой категории дел на вышестоящие власти, сами не исполняя уточняющих предписаний. Это несколько парализовывало точное соблюдение предписаний центральных властей, хотя местные учреждения очень внимательно относились к подобного рода делам (тип IV).
Периодически издавались указы о сыске воров и разбойников (так называли самых различных правонарушителей), о мерах ответственности за пристанодержательство, об оказании помощи населением империи и местными властями правительственным чиновникам и офицерам, направляемым для их искоренения [14]. Конкретные розыски отдельных лиц организовывали губернские, воеводские, управительские канцелярии: рассылали указы о поимке, отправляли комиссаров и казаков на поиск (тип IV).
Внутримонастырский контроль за отсутствием воров, разбойников и их укрывателей традиционно возлагался на старост, сотников и десятников, которые обязаны были по полугодиям отчитываться в этом. Они действительно подавали сказки в монастырское правление, но весьма формальные, в вышестоящие инстанции не пересылавшиеся. Таким образом, должный контроль на местах так и не был организован, хотя предусматривалась личная ответственность мирских властей (вплоть до смертной казни) за сокрытие правонарушителей. Помимо определения меры наказания виновным в сокрытии делалась ставка и на личную заинтересованность – за донос на пристанодержателей обещали выдавать по 10 руб. из конфискованного у них имущества [15].
Однако, как и в сыске беглых рекрутов, эти меры были малоэффективны по тем же причинам.
Многие вопросы судебно-следственной деятельности в силу своей традиционности регулировались только местными инстанциями (тип II) без участия центральных органов, хотя и на основе общероссийского законодательства предыдущего периода.
Сложнее всего, пожалуй, было урегулировать ситуации самовольных запашек, покосов, порубок на монастырских землях, совершенных жителями соседних немонастырских селений (главным образом государственными крестьянами). Чаще всего обнаруживались только последствия кражи, а самих воров опознать не могли: \С.117\ не видели или не знали в лицо. Такие самовольные действия обычно являлись результатом различного толкования монастырем и государственными крестьянами границ их владений. Проблема спорных земель практически не поддавалась решению: на протяжении десятилетий на те или иные монастырские земли претендовали жители одних и тех же государственных слобод, и вынесение многократных решений губернскими и провинциальными канцеляриями (тип II) не меняло ситуации. Государственные крестьяне их просто не выполняли, а будучи вынужденными под давлением властей возместить причиненный ущерб, через некоторое время снова приходили на монастырские земли. Юридическое решение спора зависело от тех документов на владение, которые могли представить тяжущиеся стороны, и обычно эти доказательства были на стороне обителей. Самих монастырских крестьян, судя по изученному массиву документов, в набегах на государственные земли не замечали. Управители государственных слобод претензий на монастырские земли не предъявляли, и самовольные захваты следует признать абсолютной инициативой государственных крестьян. Своеобразный спор возник в 1754 г. между Кондинской заимкой и крестьянином Исетского острога по поводу постройки им на р.Исети мельницы, которая парализовала работу монастырской мельницы. Конфликт привел к довольно жарким схваткам и даже к подаче прошений на высочайшее имя. Правда, крестьянин, узнав об этом, предпочел пойти на попятную и полюбовно договориться с монастырскими властями об изменении режима работы его мельницы и ежегодной денежной компенсации. Через несколько недель монастырские власти сами аннулировали свое прошение [16].
Подобные тяжбы носили затяжной и яростный характер, и именные указы 1731 и 1752 гг., запрещающие до выяснения вопроса устраивать ссоры и драки на спорных землях [17], достаточно хорошо учитывали это. Но указы не ликвидировали причину столкновений и были обречены на невыполнение.
Архиерейский дом тоже оказывался вовлеченным в такие споры, поскольку монастыри обращались к нему для защиты. Самостоятельно решить их консистория не могла, но апеллировала к губернским инстанциям.
\С.118\
При разборе земельных тяжб опирались на грамоты, подтверждавшие владения, на документы регулярно проводившихся межеваний, а в случае отсутствия с обеих сторон таких документов – на сказки старожилов.
Межевания проводились либо по всему дистрикту, либо по всей стране (1758 г.) [18], либо на участке спорной земли между двумя селениями. Обычно подобное поручение возлагалось на должностных лиц, специально присылаемых из губернских или управительских канцелярий. Устанавливались межевые знаки и подробно описывались в специальных книгах. При этом учитывали наличие грамот на земли и показания старожилов. В особо сложных случаях собирали все сказки и документы и отправляли на рассмотрение в губернские канцелярии, которые представляли свое «мнение» о том, как следует размежевать земли. Одним из способов осуществления земельных притязаний было намеренное нарушение пограничных знаков, поэтому их восстановление и освидетельствование приходилось проводить регулярно, с участием управительских канцелярий. При рассмотрении земельных споров прибегали и к осмотру межей.
Монастыри в качестве заказных правлений расследовали случаи церковных краж. О них сообщали различные должностные лица – духовенство или церковные старосты, в ведении которых находились казна и имущество храма. Обычно к расследованию привлекались и местные светские канцелярии, в ведении которых находилось пострадавшее селение. О тех церковных кражах, в которых был выявлен вор или подозреваемый, заказное правление доносило митрополиту, иногда отправляя туда и виновного, хотя все расследование велось все-таки на местах, и на рассмотрение епархиальному архиерею представлялись уже относительно завершенные дела. Консистория, со своей стороны, информировала все монастыри и заказы епархии о том, какое наказание возложено на священнослужителей за подобные кражи – для острастки всего духовенства. В 1751 г. консистория запретила хранить в церкви пожитки мирян, возложив ответственность за их кражу на принявших имущество священников [19]. За причастность к кражам священноцерковнослужителей консистория налагала на них епитимии. Взыскать убытки помогали местные канцелярии.
\С.119\
В монастырь как в духовное правление обращались и при имущественных тяжбах со священнослужителями (о взыскании с них денег за покупки, о делах по случаям взяточничества и казнокрадства, о присвоении завещанного имущества). Взыскание долгов заказное правление осуществляло самостоятельно, о более крупных нарушениях сообщало в консисторию и дальнейшее расследование проводило по ее указам. По поручениям епархиальных властей настоятели вели следствия и по имущественным претензиям к настоятелям соседних обителей, по размежеванию земель монастырских и архиерейских владений [20]. Широкая компетенция епархиальных властей в регуляции подобных имущественных тяжб являлась церковной традицией (тип II – регуляция с участием местных властей).
Угрозы монашествующим и священнослужителям могли быть полностью расследованы и наказаны в самом монастыре, поскольку он был вотчинником и заказным правлением. Если угрозы и «хулы» казались особенно грубыми и ответчик не признавал своей вины, о деле доносили Тобольской консистории. Тогда дальнейшие допросы велись по указам из архиерейского дома в самом монастыре или виновный отсылался в епархиальную канцелярию. Мерой наказания были порка и взятие подписок с подследственных.
Прошения о расследовании фактов нанесения увечий монастырским крестьянам подавали сами потерпевшие или члены их семей. Допросы проводили в казенной келье, и если в ходе разбирательства стороны шли на мировую, ее официально оформляли, чем дело и завершалось. Если мировой достичь не удавалось, дело передавалось в управительскую канцелярию, где выносился приговор (чаще всего порка и денежная компенсация). Если тяжба велась между самими вотчинными крестьянами, подобный приговор выносили монастырские власти.
Убийства как наиболее серьезные преступления, расследовались на уровне губернской канцелярии. Начиная следствие, монастырское правление по приказу настоятеля отправляло служителей и кого-либо из мирского правления (старосту, сотника) для освидетельствования трупа, они же собирали сведения о личности убитого \С.120\ (не пропал ли кто-нибудь в соседних селениях, не опознает ли кто труп). Проводились предварительные допросы, освидетельствования, после чего убийцу вместе с этими документами отсылали в губернскую канцелярию. Свидетелей допрашивали тоже монастырские власти – предварительно и по приказу губернской канцелярии. Губернские власти на основе Соборного Уложения выносили приговор. За неумышленное убийство били кнутом и отдавали обратно на поруки, за умышленное мужчин ссылали на каторгу, а женщин часто отправляли в монастыри как колодниц (за убийство мужей). Виновные в убийстве священнослужители лишались сана и отправлялись колодниками в монастыри навечно (приговор о виновности выносила губернская канцелярия, лишали сана и определяли в монастырь в архиерейском доме).
Монастыри выступали в роли тюремно-ссыльных учреждений и для правонарушителей, осужденных иными инстанциями. Большинство колодников имели ограниченный срок заключения, об окончании которого обитель информировала приславшие их учреждения, а самих колодников отпускала на место жительства с паспортом. Сосланные за блуд или прелюбодеяние женщины могли быть отпущены раньше срока, если их сразу из монастыря брали в замужество. Ходатайствовать о досрочном освобождении могли их родственники или женихи, но решался вопрос той инстанцией, которая вынесла приговор – консисторией (тип II). Сосланные в монастырь за различные должностные и бытовые проступки духовные лица жили в обители от полугода до нескольких лет, и условия их содержания могли варьироваться в зависимости от тяжести проступка. Иногда монастырь получал не только арестанта, но и его родственников в придачу: так, в 1735 г. сосланный в Далматов дьякон Степан Силич просил архиерейский дом пристроить его нищенствующую семью, и ее определили в монастырские трудники [21]. Убийцы, упорствующие в расколе и колдовстве, осуждались навечно и могли изменить свой статус, лишь приняв постриг. Подобные случаи бывали, и обычно сами монашествующие не возражали (их мнением консистория обязательно интересовалась). В целом внешние инстанции – консистория и местные светские канцелярии – контролировали только соблюдение сроков заключения и условий освобождения из монастырских тюрем.
\С.121\
Условия содержания колодника в монастыре определялись при его присылке. Если в соответствующем указе не было подобных предписаний, монастырское правление запрашивало их особо. Как правило, требования были невелики: сторожить «неисходно» и ставить в работы по усмотрению монастырских властей, не держа в праздности. Обычно обеспечение пропитания колодников оставлялось на усмотрение монастырских властей, но сведений о распространенном способе такого содержания – сборе арестантами милостыни – в источниках изучаемых обителей не имеется. Большинство колодников жили и работали вместе.
В Далматове мужчин-колодников содержали в хлебенной келье, женщин – в Верхнесуварышском монастырском дворце (обычно в чулане). В женском монастыре функции надзора за колодницами выполняли сами монахини, в мужском в карауле стояли крестьяне, вероятно, под общим надзором хлебенного монаха. Караульщики несли ответственность за колодников и иногда обращались в монастырское правление с доношениями о нарушениях условий их содержания. Так, в 1732 г. караульщики в Далматовском монастыре беспокоились, как бы пьяный образ жизни хлебенного монаха не привел к бегству арестантов. За самовольное снятие охраны мирское правление и крестьяне в 1722 г. каялись перед митрополитом и дали обещание впредь ничего подобного не допускать [22].
Некоторые колодники прибывали со своим имуществом, и на их содержание отпускалась определенная сумма денег. Она поступала в ведение монастырских властей, тратилась на особый стол и, возможно, на содержание караула. В подобных условиях находилась княгиня Юсупова – монахиня Прокла, имевшая отдельную келью, серебряные столовые приборы, сохранившая собственные наряды и служанку. На ее содержание Далматовской обители было дано 130 рублей. При этой знатной узнице стоял особый караул из отставных солдат [23].
Текущее содержание колодников было предоставлено на усмотрение монастырских властей (тип I – внутримонастырское управление). Регулярной отчетности о них не существовало ни в рамках самого монастыря, ни перед внешними инстанциями.
\С.122\
Только в 50–60-е гг. были введены рапорты духовника колодниц о их «состоянии», то есть об исправном посещении церковных служб и поведении. Раз в полгода эти документы отправлялись в консисторию, которая иногда предписывала меры смирения для некоторых колодниц. Внутри монастыря о наиболее непокорных арестантах могли рапортовать даже ежемесячно. Колодники имели возможность вступать в переписку с различными инстанциями, но их прошения об освобождении обычно не удовлетворялись.
Несмотря на меры предосторожности, случаи бегства колодников из монастыря бывали, равно как и из других «правильных» мест. О них сообщали в консисторию, но никаких ответных мер подобные рапорты не влекли, информация принималась к сведению. Монастырь «по горячим следам» организовывал самостоятельный розыск сбежавших, но если в первые дни их обнаружить не удавалось, поиски прекращались. Для предотвращения бегства предписывалось перевозить колодников из монастыря под караулом, но иногда это правило нарушалось. Так, в 1744 г. консистория обнаружила, что сосланный за убийство в Кондинский монастырь священник, которого обязаны были содержать там «неисходно», отпущен в архиерейскую канцелярию один с паспортом. Подобные факты расследовались, виновные наказывались [24].
Монастырь как вотчинник сохранял полномочия по самостоятельному решению мелких имущественных и уголовных тяжб зависимого населения (тип I – внутримонастырская регуляция). О кражах казенного имущества обители доносили в основном должностные лица из числа монашествующих, монастырских служителей или крестьян, выполняющих временные административные поручения, то есть лица, несущие ответственность за его сохранность. Объявления случайных свидетелей такого воровства из числа крестьян были редки. Когда в объявлении называлось лицо, на которое падало подозрение, то по указу настоятеля монастырское правление или посельный монах проводили его допросы. Если объявитель кражи требовал обыска в домах ранее замеченных в воровстве, то и это проводили, но самостоятельной инициативы по расследованию сложных случаев монастырские власти не проявляли. Если подозреваемых не было, то случай кражи письменно \С.123\ фиксировали и оставляли до тех времен, пока не выявится кандидатура возможного вора. Процедура расследования сводилась к серии допросов заявителя, подозреваемого и объявленных ими в ходе следствия свидетелей. В случае кражи, совершенной людьми посторонними, но известными, монастырское правление отправляло в соответствующую канцелярию промеморию с требованием провести их допросы, а если вина подтвердится, то и наказать. Если такого вора ловили в вотчине, то его допрашивали монастырские власти и отсылали в канцелярию, в ведении которой тот состоял, с подробными сказками и под караулом, обязательно интересуясь последующим наказанием и возмещением ущерба. Так же поступали и другие учреждения, заставая монастырских крестьян за кражей. Жителей монастырской вотчины власти обители наказывали сами, назначая обычно порку возле казенной кельи при собрании крестьян и монахов, с письменной регистрацией произведенного наказания, а также добиваясь возмещения украденного из личного имущества вора. Записи о наказании хранились и использовались на протяжении нескольких десятилетий, хотя до наших дней почти не дошли [25].
На монастырские власти возлагалось и взимание долгов с вотчинных крестьян в пользу посторонних лиц. В казенную келью как в юридическую инстанцию обращались крестьяне для записи имущественных соглашений, регулирующих разделы семейного имущества. Настоятель на основе Соборного Уложения выносил решения и по внутрисемейным тяжбам.
Самовольные запашки монастырскими крестьянами казенных земель обители случались нечасто и выявлялись достаточно быстро. Их обнаруживали при объезде вотчины посельные надсмотрщики или монахи, доносили и крестьяне, после чего проводилось расследование и восстанавливался статус-кво.
О фактах потравы хлеба скотом, увечьях скота доносили в монастырское правление крестьяне, обычно указывая обидчика. Прошения подавали на имя настоятеля, по его резолюции проводились допросы и устанавливалось наказание – тоже порка при казенной келье и возмещение убытков [26].
Чаще всего в монастырской вотчине происходили мелкие кражи личного имущества. Заявление подавал потерпевший, и в \С.124\ конечном счете от его усердия зависел исход розыска воров: чтобы добиться желаемого, пострадавший должен был сам выявить подозреваемого, свидетелей и, по возможности, найти украденное. Если свидетелей и подозреваемых не было, то заявление потерпевшего принималось «к сведению», но никаких мер не принималось. Столь своеобразная «организация» следствия приводила к тому, что сами крестьяне бдительно следили за появлением в вотчине пришлых, особенно если у них было имущество, похожее на недавно украденное. Чужаков приводили в монастырское правление для допроса, и если выяснялась виновность незнакомца в каком-либо воровстве, то другие крестьяне тоже подавали прошения о расследовании объявленных ранее краж, сразу выдвигая собственные версии о причастности пойманного вора к их делу. Монастырские власти стремились провести расследование сами, но, не имея власти наказывать пришлых, потом отсылали их в соответствующие канцелярии по месту жительства со всеми сказками и под караулом. Санкционировал эти действия настоятель. Когда аналогичным образом выяснялась причастность вотчинных крестьян к кражам в других селениях, монастырские власти по требованию управительских и других канцелярий допрашивали их и отправляли сказки, и только для проведения очных ставок или назначения наказания – самих крестьян. Кражи, совершенные монастырскими крестьянами в самой вотчине, полностью расследовались и наказывались властями обители.
Немалую проблему представлял сыск пропавших лошадей. Несмотря на предписания губернских и провинциальных канцелярий о держании их под присмотром, лошадей часто оставляли пастись одних, и когда обнаруживалась пропажа, не всегда было ясно, украдены они или просто потерялись. Поэтому крестьяне искали их сначала в монастырской вотчине, потом просили отпустить в окрестные селения с паспортом; такое разрешение всегда давалось. В монастырской вотчине тоже появлялись пришлые лошади, их необходимо было привести к казенной келье и записать там. Крестьяне делали это охотно: при сокрытии лошади пороли и могли обвинить в пособничестве ворам, а если лошадь приводили в монастырское правление, то до объявления хозяина ее оставляли \С.125\ нашедшему крестьянину. Впоследствии, забирая лошадь под расписку, владелец оплачивал и потраченные на нее корма. По тем же соображениям приносили в монастырское правления все найденное имущество, объявляли о возвращении проданного скота.
Драки выносились на суд монастырских властей не всегда. Инициаторами прошений были сами потерпевшие или члены их семей. Монастырское правление по приказу настоятеля проводило расследование, после чего виновных секли плетьми при казенной келье. Иногда брали еще и подписки с зачинщика, отдавали его на поруки. В 1761 г. братским приговором в Далматовском монастыре ввели и штрафование «драчунов» в размере 5 коп., вырученные таким образом деньги предназначались на закупку гербовой бумаги, на которой записывался ход разбирательств [27].
В рамках монастыря расследовались и угрозы физической расправы или «хулительные» слова на крестьян и монастырских служителей. Только в период «дубинщины» власти Далматовской обители предпочитали информировать провинциальную и управительскую канцелярии о всех угрозах как о дополнительном свидетельстве неповиновения крестьян, иногда и прямо возлагая на эти канцелярии дальнейшее расследование.
Монастырские власти в тот период сохраняли полную компетенцию (тип I) в трети управленческих ситуаций (32%), возникавших в судебно-следственной деятельности. Еще 28% управленческих ситуаций решались местными властными структурами (тип II): более серьезные имущественные и уголовные тяжбы, соблюдение сроков тюремного заключения. Центральные органы (тип V) были задействованы в 40% управленческих ситуаций, причем по большинству из них они принимали предписания, распространяемые на монастыри лишь «для ведома» и неактуальные для них.
Предписания по большей части были вполне традиционны, единственное исключение – обязанность объявлять об услышанных на исповеди злоумышлениях на государя. В большинстве ситуаций удавалось эффективно регулировать судебно-следственную деятельность: за исключением неактуальных для монастыря предписаний, лишь вопросы сыска беглых воров и пристанодержателей, самовольных запашек монастырских земель государственными \С.126\ крестьянами, отнесения к «слову и делу» определенного круга дел в целом не удавалось разрешить. В первых двух случаях причина крылась в народной психологии, в третьем – в запуганности властей ответственностью за сокрытие политических доносов и в традиционных народных представлениях о таком круге дел.
2. Регуляция массовых социальных конфликтов
Распоряжения общего характера, посвященные механизму подавления массовых социальных конфликтов, внешние инстанции издавали достаточно эпизодически. Именные и сенатские указы предусматривали возможность для душевладельцев ссылать и отдавать в рекруты своих крестьян за «продерзости». Светские и церковные центральные органы в период проведения десекуляризационных мероприятий (1762–1763 гг.) неоднократно напоминали крестьянам об обязанности оказывать повиновение своим властям [28]. Эти указы предписывалось неоднократно читать крестьянам в церкви и через мирские власти. За непослушание грозили наказанием, но механизма подавления таких выступлений, четких положений о действиях местных органов распоряжения центральных учреждений не содержали. Указы требовали и от монастырских властей проявления умеренности в сборах с крестьян, строгого учета крестьянских работ и поборов с них, что должно было, по мнению правительства, снизить накал социальных противоречий. Как указания крестьянам о покорности, так и предписания монастырским властям не предусматривали какого-либо механизма контроля за их соблюдением со стороны местных инстанций (тип V) и в результате не выполнялись на практике ни той, ни другой стороной. В целом центральные органы начали уделять внимание этому вопросу во время обострения социальных отношений, связанных с противоречивой секуляризационной политикой 60-х гг., а в более ранний период обращались к нему только эпизодически.
Монастырские и архиерейские вотчины Урала, особенно расположенные в Исетской провинции, становились центрами социального протеста неоднократно.
\С.127\
Именным указом 1736 г. разрешено было принять в крепости одну тысячу человек из числа неподатных и еще одну тысячу можно было набрать в сибирских землях (хотя принципы такого набора не были определены). Когда указ был объявлен в Далматовских вотчинах, крестьяне решили, что в крепости примут всех желающих. Как явствует из прошений монастыря епархиальным властям, это были не первые случаи массового ухода в крепости крестьян, следовательно, и до указа 1736 г. коменданты принимали их. Бегствам в крепости были свойственны признаки массового социального протеста в организованной форме. Резкое возрастание числа таких беглых в 1733–1735 гг. монастырские власти связывали с деятельностью «возмутителя» крестьянина с.Уксянского Екатеринбургского ведомства Стефана Таушкана и его сподвижников – солдата Ивана Винокурова и крестьянина Федосея Лапина. Они периодически появлялись в церковных вотчинах Исетской провинции и уверяли крестьян, что имеют указ, разрешающий всем желающим селиться на башкирских землях по р. Увелке (1733 г.) и в крепостях (1734, 1735 гг.). Они даже ввели своеобразный «организационный сбор» по 2–3 рубля с семьи, запись желающих, то есть придали своей акции видимость официально разрешенной.
Вероятно, крестьяне в какой-то мере были уверены в правомочности подобных действий: списки записавшихся кандидатов попали в руки посельного старца Далматовского монастыря, которому крестьяне, должно быть, предъявили их как аргумент, когда он постарался удержать их от побега. Показательно, что монастырские власти обратились с доношениями об этих событиях и с просьбой о помощи не к светским властям, а в архиерейский дом, откуда и был назначен для проведения следствия наместник Кондинского монастыря Виталий. Он действовал вместе с далматовскими властями. Результатом расследования стало выявление всех крестьян, собиравшихся бежать, а также имен возмутителей, которых стали разыскивать по всей округе. Самих монастырских крестьян выпороли и взяли с них подписки в том, что они не сбегут. В 1736 г. после многих попыток добиться от коменданта прекращения приема монастырских крестьян в крепости и их возврата \С.128\ монастырские власти снова апеллировали к митрополиту, прося его помочь, поскольку комендант в конце концов обещал лишь не принимать крестьян впредь, но не вернуть уже ушедших. Крестьяне вели себя достаточно агрессивно, отбивая от рекрутчины тех, кто записался в крепости, и прямо заявляя своим властям, что они им неподсудны, а для вящей убедительности брались и за оружие [29].
Роль местных светских учреждений в процессе урегулирования такого конфликта (тип II) оказалась пассивной, если не провокационной в ряде моментов. Епархиальное начальство было более последовательно, и обращение монастырских властей встречало у него понимание и поддержку. Можно предположить, что позиция светских властей в 30-х гг. объяснялась настоятельной потребностью обеспечить безопасность региона, должным образом укомплектовав крепости, поэтому обратимся к анализу событий 60-х гг., когда подобная необходимость утратила свою былую актуальность.
Наиболее масштабные выступления, с достаточно разработанными формами организованного противостояния крестьянства монастырским властям, охватившие практически все церковные вотчины на Исети, относятся к 1762–1764 гг. и известны под названием «дубинщины». Хорошая сохранность делопроизводственной документации Далматовского монастыря, эпицентра волнений, позволяет наиболее полно проследить методы их урегулирования.
Как известно, начало «дубинщине» положила отмена секуляризации 1762 г. и возврат монастырских вотчин под управление духовных властей. Волнения постепенно охватили все церковные вотчины по р.Исети (Далматовский и Рафайлов монастыри, Кондинскую заимку, архиерейское село Воскресенское), в меньшей степени затронув близлежащую Пышминскую заимку Верхотурского монастыря. Центром выступлений стала Далматовская вотчина.
Основным пунктом противоречий был вопрос о введении прежнего объема монастырских работ, на которые крестьяне не соглашались, предлагая платить рублевый оброк, как в период секуляризации. Напомним, что высочайшим указом об отмене секуляризации восстанавливалась власть духовных властей над всеми \С.129\ сборами с вотчин. Монахам предоставлялось право самим определять форму крестьянских повинностей – платежи или отработки. В то же время местные светские канцелярии продолжали требовать с монастырей сумму рублевого сбора, которую они не успели собрать полностью. Монастырские власти истолковали такую своеобразную и неясную ситуацию в свою пользу: они затребовали причитающуюся сумму сбора для отправки в светские канцелярии и вели все работы, прежде выполнявшиеся крестьянами на обитель, практически в годовом объеме, то есть наложили на крестьян дополнительное тягло, стремясь наверстать упущенное за время секуляризации. Ответом на это было массовое неподчинение крестьян, которые отказались выполнять работы. Ситуацию спровоцировали сами далматовские власти при недостаточно четкой позиции Исетской провинциальной канцелярии, которая не смогла оперативно и твердо настоять на более правомочном истолковании высочайших распоряжений. В Верхотурской обители, где монашествующие предоставили мирской организации выбрать форму выполнения монастырских повинностей (платежи или отработки), сопротивление крестьян не имело такого размаха. Видимо, и власти Кондинского монастыря допустили меньше злоупотреблений, чем в Далматове, поэтому и там волнения крестьян вызывали меньшую панику, чем у далматовских иноков.
Возглавили возмущение в Далматове Козьма Мерзляков – писчик из числа монастырских служителей со значительным стажем работы в этой должности в Верхтеченском поселье – и мирские власти, выбранные на 1763 г. – староста Лаврентий Широков и сотник Василий Лавров, а также крестьянин Алексей Коуров. Переход на сторону восставших мирского правления и посельного писчика, в руках которого оказались все книги учета крестьянских работ и платежей (сам посельный надсмотрщик Стефан Гордеев был неграмотен и ведение книг полностью доверял Козьме) значительно осложнило ситуацию, практически парализовав хозяйственную деятельность вотчины, поскольку непосредственными нарядами крестьян в работы всегда занималось мирское правление.
\С.130\
«Дубинщина» началась с отказа крестьян от выполнения работ, в которые их наряжали монастырские служители и рассыльщики. Первые доношения о неповиновении монастырское правление получило в конце октября 1762 г. Вскоре стали поступать сведения об угрозах и побоях, учиняемых восставшими этим посыльным.
Сначала монастырские власти пытались справиться с сопротивлением собственными силами, многократно зачитывая крестьянам именные и сенатские указы о десекуляризации и повиновении, пытаясь организовать работы, силами рассыльщиков и монастырских служителей взять наиболее рьяных возмутителей, чтобы заняться их «увещеванием» и наказанием при казенной келье. Консисторию о начавшемся волнении проинформировали почти сразу и уже в ноябре получили оттуда прочетный указ, призывающий крестьян к повиновению. Однако первоначальная ставка на собственные силы оказалась недостаточной: сопротивление нарастало, и монастырские служители все чаще сообщали об угрозах в их адрес и о том, что боятся исполнять поручения. С начала января 1763 г. монастырские власти стали писать в Шадринскую управительскую канцелярию, прося лично прибыть управителя Константина Выходцова для прочтения тех же именных и сенатских указов, рассчитывая на авторитет светской канцелярии, причастной к проведению в монастыре секуляризационных мероприятий. Константин Выходцов прибыл в вотчину 13 января и указ прочитал, но это не помогло.
По совету консистории монастырские власти 5 марта 1763 г. стали просить у Исетской провинциальной канцелярии прислать солдат для сбора крестьян на работы. Военных послали в количестве одного капрала и 2 солдат (хотя консистория требовала 5–10 человек). Они были оставлены в вотчине с предписанием выполнять указания монастырских властей по нарядам крестьян и их привозу из вотчины в обитель. В качестве более сильной меры наказания практиковалась и отсылка зачинщиков в провинциальную или управительскую канцелярию для увещевания и порки. Действия солдат быстро вызвали новый прилив возмущения, а сами военные были подвергнуты побоям уже при первых попытках проведения арестов. В управительской и провинциальной канцеляриях с «увещеваемых крестьян» брали подписки в повиновении, так же \С.131\ действовали в самой вотчине монастырские служители, солдаты, священнослужители. Крестьянам продолжали периодически зачитывать указы, так что в декабре 1763 г. они заявили, что слышали их уже раз десять и хватит ездить с этим [30].
Сил трех солдат провинциальной роты было явно недостаточно, и в апреле Оренбургская губернская канцелярия разослала по обителям указы, в которых грозила крестьянам прислать войска и советовала монастырским властям взять подписки в повиновении. Подписки брали достаточно активно, что, впрочем, не обеспечивало покорность подписавшихся впоследствии. Неподписавшиеся во главе со своими выборными мирскими властями начали составлять коллективные подписки об отказе от монастырских работ и о согласии платить рублевый оброк. Что касается присылки войск, то Далматовскому монастырю было указано, что он может получить их в располагающемся неподалеку на постое Азовском драгунском полку (которому было прислано соответствующее распоряжение от губернской канцелярии). Монастырь в мае 1763 г. просил прислать отряд не менее 300 человек, получил же только 40. В вотчине в то время шло массовое увещевание крестьян и взятие с них подписок (их количество исчислялось сотнями), десятки крестьян отправляли в управительскую и провинциальную канцелярии. Кроме того, начинались сезонные сельскохозяйственные работы, от которых крестьяне активно уклонялись, так что запросы монастырских властей явно не были чрезмерными. В середине июня за отправленными в вотчину солдатами провинциальной роты уже погналась толпа вооруженных крестьян численностью около 200 человек. Монастырские власти продолжали просить прислать большой военный отряд. Провинциальная канцелярия явно отмалчивалась, губернская советовала использовать имеющихся в вотчине военных для отдельных вылазок и вылавливать возмутителей по три человека, а также напоминала Азовской полковой канцелярии, чтобы та по возможности не применяла суровых мер к крестьянству, а в случае обострения ситуации писала в Коллегию Экономии. Консистория пыталась оказать воздействие на губернскую и провинциальную канцелярии, писала в Коллегию Экономии, но без особого успеха.
\С.132\
Восставшие установили широкие контакты с крестьянами других церковных вотчин региона, составили челобитные и отправили их в губернскую канцелярию и в Москву, где предъявили свой список претензий к монастырским властям. По этим челобитным консистория приказала провести расследование... самим далматовским властям. Одновременно восставшие всячески подчеркивали свою законопослушность в государственных сборах и повинностях: сами просили прислать им ревизские книги для составления новых сказок, сообщали, что готовы поставить требуемое число провианта и фуража, в чем им якобы препятствуют монастырские власти. В вотчине шло активное давление (моральное и физическое) на подписавшихся в повиновении крестьян (численность подписавшихся и неподписавшихся была примерно одинаковой). Раздавались угрозы физической расправы с монашествующими. Проведенные среди крестьян аресты, особенно взятие сына старосты Широкова и явные намерения схватить К.Мерзлякова и в.Лобова, вызвали массовое вооруженное выступление крестьян: в начале августа 1763 г. военных в вотчине встретил отряд крестьян в 400 человек, а сама обитель находилась в кольце осады, поскольку в 4 верстах от монастыря стояло до 500 человек восставших.
Подобная ситуация без особых изменений и дополнительных мер разрешения конфликта со стороны военных и светских канцелярий сохранялась до конца 1763 г. Монастырь рассылал просьбы о помощи, доношения на имя императрицы и Коллегии Экономии, посылал специальных эмиссаров в Челябинск и Оренбург, жаловался в консисторию на пассивность светских властей. Кстати, последнюю может проиллюстрировать тот факт, что доношения из Далматова в консисторию о крестьянском неповиновении в 1763 г. и ее ответные указы соотносились по численности как 1,2 к 1,0, а подобное соотношение по светским канцеляриям составляло 3 к 1, то есть на три промемории от монастырского правления приходился один ответ (и то необязательно удовлетворительный). Монастырские власти не зря особо жаловались на пассивность Исетской провинциальной канцелярии – та отвечала только на 1 из 4,8 посланий. Так что и в ходе «дубинщины» светские канцелярии не всегда с готовностью выполняли запросы \С.133\ монастырских властей, даже тогда, когда не имели столь явной заинтересованности, как в 30-е гг., в использовании некоторых форм социальных конфликтов в церковных вотчинах, и это стало одной из причин затяжного характера восстания. Центральные органы власти так и не вмешались в урегулирование конфликта в уральских монастырях (тип II – управление силами местных учреждений).
Как известно, восстание пошло на убыль только после проведения секуляризации 1764 г. Расправа над бунтовщиками, особенно зачинщиками, была жестокой, а монастырские власти, в том числе и лично архимандрит Иакинф, долго жившие под угрозой насилия, не проявили приличествующего их сану смирения и кротости [31].
Сведения о других формах проявлениях протеста крестьян зафиксированы в основном по внутримонастырской документации. Это говорит о том, что к их регуляции внешние инстанции практически не привлекались (тип I). Случаи уклонения от работ на обитель имели место в Далматове в 1758 и 1760 гг. В 1733 г. крестьяне заявляли о том, что рассыльщик ложно обвиняет их в неповиновении. Бывали и индивидуальные «продерзости» крестьян, за что их пороли при казенной келье [32]. Спектр методов подавления выступлений по внутримонастырской документации в полной мере не выявляется, поскольку приказы могли отдаваться и устно.
В целом можно отметить, что к регуляции массовых социальных конфликтов внешние органы обращались обычно уже тогда, когда они начинались, и сугубо по инициативе самих монастырских властей. Поскольку наличие вооруженных людей, проведение карательных мероприятий были характерны прежде всего для светских органов, 82% решений внешних инстанций приходилось именно на них. Церковные органы проявляли достаточную заинтересованность в ликвидации таких социальных конфликтов, но их возможности были ограничены, светские же имели необходимые силы, но откликались далеко не на каждый призыв монастырской администрации, а иногда и сами провоцировали крестьян к неповиновению. В основном регуляция социальных конфликтов ложилась на низшее звено администрации. Центральные органы призывали крестьян к повиновению, а духовные власти – к умеренности, \С.134\ но их роль в конкретном урегулировании конфликтов была невелика. Монастырское начальство проявляло слабые способности к маневру и большую неуступчивость, зачастую допуская явные злоупотребления властью. Основную ставку оно делало на принуждение. Переход части монастырской администрации в лице мирского правления на сторону бунтующих крестьян способен был надолго парализовать всю внутривотчинную активность.
Для этого вида деятельности была характерна неэффективность любых методов управления, порождаемая не только сохранением основных причин конфликтов, но и недостаточно оперативным применением карательных средств, имевшихся в распоряжении светских канцелярий.
*****
В 20–60-е гг. XVIII в. системная разработка вопросов регуляции судебно-следственной деятельности и ликвидации социальных конфликтов не велась. Центральные органы ограничивались изданием постановлений, посвященных отдельным моментам такой регуляции, не создавая актов общерегламентационного характера. При решении судебных дел опирались на правовые нормы Соборного Уложения. Конкретная организация расследования оставалась традиционной. Монастырская администрация сохраняла широкие полномочия по регуляции имущественных и мелких уголовных тяжб, практически не подвергался текущей регуляции и контролю внешних инстанций и вопрос о содержании колодников в монастырских тюрьмах. Ликвидация небольших социальных выступлений также проводилась без привлечения внешних инстанций. До 30% управленческих ситуаций регулировались на уровне монастыря (тип I). Еще треть (33%) решались местными властными структурами (тип II). Политико-правовые и массовые социальные конфликты составляли сферу компетенции в основном светских канцелярий.
Ситуации, моделируемые указами внешних инстанций (особенно центральных), в значительной степени оказывались неактуальными для монастырей (27%). Еще 32% предписаний не исполнялись.
\С.135\
Таким образом, лишь 41% возникавших управленческих ситуаций успешно разрешался внешними властями в обителях Урала. Это самый низкий показатель эффективности из всех направлений монастырской деятельности (см. приложение 4). Его во многом определяла ситуация с подавлением массовых конфликтов, а также особенности народного восприятия некоторых имущественных прав (например, относительно границ вотчин), социальных отношений (неоднозначное отношение к беглым) и значения различных вопросов для государства (что относить к категории политических преступлений). Следовательно, причинами низкой эффективности управления в судебно-политической деятельности были особенности общественного строя России XVIII в., ставившие объективные барьеры в разрешении тяжб и конфликтов.
Примечания:
\С.210\
1. ПСЗ. Т.VII. № 4424, 4433; Т.XVI. № 11750; ШФ ГАКО. Ф.224. Оп. 1. Д.60. Л.27 об.; Д.62. Л.49–50; Д.67. Л.26–28; Д.94. Л.23 об. и др.
2. ПСПиР. Т.IV, С.308; ПСЗ. Т.VIII. № 5401; Т.XI. № 8548; Т.XV. № 11445; Т.XVI. № 11687; ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.4. \С.211\ Л.153, 156–157 об.; Д.9. Л.151–156 об.; ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.732. Л.2.
3. ПСЗ. Т.VI. № 3971; Т.VII. № 4838; Т.VIII. № 6150; Т.XII. № 9105 и др.
5. Там же. Т.II. № 827; Т.VI. № 4012, 4022. Прибавление к Духовному Регламенту, О пресвитерах, п.11.
6. ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.62. Л.49–50; ТФ ГАТО. Ф.701. Оп. 1. Д.4. Л.201–201 об.; Д.9. Л.320–321 об., 351–351 об.
7. ПСЗ. Т.VI. № 3929; ПСПиР. Т.I. С.235; Т.II, С.425; ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.66. Л.6; Д.80. Л.17–25 об.; ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.4. Л.124–124 об., 129–130.
10. ПСПиР. Т.I. С.166, 302; Т.III, С.30; Т.IV, С.261, 359.
11. ПСЗ. Т.XI. № 8566; ТФ ГАТО. Ф.156. Оп.1. 1747 г. Д.45. Л.14; ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.1. Л.26; Д.4. Л.45–46 об., 159–161 об., 188–189; Д.5. Л.272–272 об.
12. ПСЗ. Т.VIII. № 5434, 5528, 5535; Т.IX. № 6506; Т.XI. № 8544; Т.XVI. № 11687; ПСПиР. Т.VI. С.308; ТФ ГАТО. Ф.156. Оп.1. 1747 г. Д.45. Л.14 об.; Ф.701. Оп.1. Д.4. Л.186–187. О механизме расследования ложных доносов на сибирском материале см.: Зольникова Н. Д. Институт «Слова и дела» и сибирское духовенство в ХVIII в. // Социально-экономические отношения и классовая борьба в Сибири дооктябрьского периода. Новосибирск, 1987. С.125 –137.
13. О А.Карамышеве см.: Манькова И. Л., Шашков А. Т. Из истории формирования библиотеки Далматовского монастыря в XVII–XVIII вв. // Русская книга в дореволюционной Сибири: Государственные и частные библиотеки. Новосибирск, 1987. С. 65–67.
14. ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.61. Л.9; ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.1. Л.18; ГАСО. Ф.603. Оп.1. Д.4. Л.4, 99–100 об. и др.
15. ПСЗ. Т.III. № 1510; Т.V. № 3477; ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.1. Л.19 об.; ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.600. Л.12; Д.643. Л.19 об.; Д.675. Л.1 об., 2, 8 об., 15.
16. ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.6. Л.265–268, 280–281; Д.8. Л.36–39.
17. ПСЗ. Т.XIII. № 9932; ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.3191. Л.5 об., 7; ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.5. Л.354.
18. ПСЗ. Т.XV. № 10835, 10850, 10878; ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.1. Л.14; Д.4. Л.277–280; Д.5. Л.102–102 об.; Д.6. Л.255–255 об.; ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.600. Л.12; ГАСО. Ф.603. Оп.1. Д.4. Л.6 об., 24.
19. ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.6. Л.61–62.
20. ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.75. Л.10–11.
\С.212\
22. Там же. Д.74. Л.1–1 об.; ТФ ГАТО. Ф.156. Оп.1. 1747 г. Д.45. Л.33 об.
23. ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.178. Л.1–2; Д.266. Л.3, 5; Д.3218. Л.3–11. Некоторые детали об этой необычной узнице см.: Манькова И. Л. Далматовский Успенский монастырь как место ссылки и заточения // Религия и церковь в Сибири. Вып.2. Тюмень, 1991. С. 27; Шорохов Л. П. Узники сибирских монастырей в ХVIII в. // Ссылка и общественно-политическая жизнь в Сибири. ХVIII – начало ХХ в. Новосибирск, 1978. С.302.
24. ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.4. Л.374–374 об. В 1754 г. епархиальные власти, не лучшим образом оценивая строгость содержания одного из кондинских колодников, сосланного туда за приверженность расколу, предпочли перевести его в другую тюрьму (см.: Очерки истории Коды. Екатеринбург, 1995. С.168.)
25. Сохранившиеся записи: ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.9. Л.14, 14 об., 15, 15 об., 19, 20, 23, 24 об.; ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.731. Л.106 об.
26. ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.600. Л.2, 4 об., 8; Д.675. Л.7; Д.3234. Л.17–18 об., 21–21 об.
28. ПСЗ. Т.XVI. № 11593, 11678, 11730, 11865, 11875; ТФ ГАТО. Ф. 701. Оп.1. Д.1. Л.7, 18 об.; Д.9. Л.16, 218–236, 300–301 об., 374–375; ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.10. Л.5 об., 8.
29. ТФ ГАТО. Ф.701. Оп.1. Д.1. Л.22 об.; ШФ ГАКО. Ф.224. Оп. 1. Д.163. Л.3–3 об.; Д.183. Л.17–21; Д.191. Л.8 об.; Д.3227. Л.1–15; Д.3230. Л.20–29 об.; Д.3231. Л.19–21.
30. ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.732. Л.39 об.; Д.744. Л.78.
31. Каптерев Л. М. Дубинщина. Очерк по истории монастырских крестьян в ХVIII веке. Екатеринбург, 1924. С.33–36.
32. ШФ ГАКО. Ф.224. Оп.1. Д.163. Л.21–22 об.; Д.600. Л.26 об.; Д.643. Л.18.